10 ноября 1898 — 31 марта 1967
ИСТОКИ СУДЬБЫ
«Как это было! Как совпало!
Война, беда, мечта и юность!
И это все в меня запало
И лишь потом во мне очнулось!..»
Давид Самойлов
Книгу опубликовали в 1968-ом, посмертно, с минимальной редакторской правкой и названием, данным редакцией. А в 2016–м, она возвратилась к первоисточнику, на сей раз с моей, тоже минимальной редакторской правкой и без воениздатовских вставок идеологического свойства, в сопровождении фотографий — они есть, папа их сохранил. Мне кажется, отцовская книга и сегодня притягательна как человеческий документ — свидетельство сильной и одаренной натуры, инстинктивно раздвигающей рамки судьбы.
Поначалу русский военный министр, ведший с французами переговоры о поставках вооружения в рамках вышеописанного «товарообмена», решил отказать — его шокировала моральная сторона проблемы, но вскоре понял, что деваться некуда, остается только скорректировать количество: 400 тысяч человек, конечно, нереально, но, тем не менее, вооружения нет, а воевать с Германией надо. И долг, согласно решению, принятому лично самодержцем и скрепленному его подписью, заплатили людьми — своего рода рецидив работорговли в XX веке.
1. безукоризненно славянская внешность без намеков на иное происхождение, а также «общая приятность облика»,
2. рост не ниже 175 см (по тем временам довольно высокий),
3. православное вероисповедание,
4. грамотность и достаточное общее развитие вкупе с отсутствием вредных привычек,
5. умение метко стрелять, знание военного дела, наличие наград и иных отличий по службе.
На всякий случай поясню: сказанное им имело смысл, тогда ясный всякому и каждому. Дайрен – японское название порта в заливе Даляньвань Жёлтого моря на южной оконечности полуострова Ляодун — Квантунском полуострове, современное название — Далянь. Под названием Дальний этот город был основан русскими в 1898 г. на месте китайского рыбацкого посёлка на территории, взятой в длительную аренду у Китая. Россия надеялась, что эта территория, уже называвшаяся, пока неофициально, Желтороссией, рано или поздно отойдет ей, однако Япония была слишком близко и явно нуждалась в расширении государственного пространства. Это и стала причиной Русско-японской войны. В 1904 г. город был взят японцами, а в августе 1945 г. освобождён советскими войсками. В 1945 — 1950 гг. город пребывал в статусе свободного китайского порта, арендованного СССР. В 1950 г. безвозмездно передан правительством СССР Китаю.
Летом 1916-го года там разгорелись бои, и тогда французы, поразившись боевой выучке, выносливости и отваге русских солдат, восхитились ими уже не авансом, а за дело. Все, от французских начальников до солдат, с оттенком удивления отмечали привычную взаимовыручку в бою и бесшабашную удаль, что укрепило командование в намерении использовать русские войска на самых тяжелых участках фронта. Так и сделали — в итоге только в октябрьских боях 1916-го года наши бригады потеряли треть своего состава, а в январе 1917-го тяжелые потери причинила им газовая атака.
Не цифры, не сводки, не фактография и не статистика, а только человек из другого времени своей судьбой свидетельствует об эпохе — о той жизни, что канула безвозвратно. История — в этой уникальной, единственной судьбе. В судьбе каждого из них, каждого из нас. Достаточно единожды это почувствовать, чтобы история обрела человеческое лицо, и перечень жертв перестал быть статистикой. Достаточно дневника Анны Франк, дневника Тани Савичевой.
А потому вернемся к тому, что не попадало ни в сводки, ни в реляции — к жизни на Шампанском фронте. Ведь и война, и плен — тоже жизнь, причем в пограничной ситуации в точном смысле слова.
Наши солдаты воевали храбро, но им приходилось много труднее, чем французам, и речь не о физических тяготах окопной жизни. Привычные к отечественной жестокости, во Франции наши солдаты увидели своими глазами другую армейскую жизнь, в которой, во-первых, не было титулования «ваше высокоблагородие». Обращение «мон женераль» («мой генерал») или «мой лейтенант» казалось им почти приятельским, чуть ли не задушевным. Восхищало и то, что у французов командир мог поздороваться с солдатом за руку и не имел привычки орать на солдата. Эти обыкновения, непредставимые среди родных осин, очаровывали, особенно поначалу, пока еще не обнаружились местные ручейки и пригорки.
Но главное, во французской армии не было мордобойцев. Надо уточнить: этот солдатский термин не имеет отношения к дедовщине, речь идет об обыкновении начальника бить подчиненного по поводу и без повода. (Однако на войне мордобойцы обычно присмиревали, помня, что пулю можно получить и от своих, такое нередко случалось.) Солдаты хорошо знали, кто из командиров нормальный человек, а кто — истерик и мордобоец. Во Франции, как оказалось, офицер, ударивший солдата, рисковал получить сдачи.
Помимо обыденного мордобойства в корпусе были в ходу и телесные наказания — шпицрутены. Введенные Петром и отмененные в 1864 году, особым приказом они, как и смертная казнь, были разрешены к применению в войсках Экспедиционного корпуса для укрепления дисциплины. В отцовской книге описан конкретный случай — подлинная история с настоящей фамилией и именем. Описана и сама экзекуция, и унизительная подготовка к ней: тот, кому назначены розги, накануне сам шел срезать их. Но кроме боли, унижения и иных моральных страданий, всем — и солдатам, вынужденным бить своего товарища, не говоря уже о нем самом, — было нестерпимо стыдно перед французами. Стыдно за отечество.
Тем временем отношения наших солдат с французскими солдатами и с крестьянами, жившими вблизи от лагеря, складывались самые добрые. Наших солдат полюбили. Французы еще долго потом вспоминали, какие забавные люди эти русские: «Словно большие дети! Медведя с собой привезли, играют с ним. Попросишь помочь — никогда не откажут. Детей любят — наших ребятишек конфетами угощают. Да еще и театр устроили при госпитале!»
Медведя Мишку офицеры невесть зачем купили по дороге во Францию — еще в Екатеринбурге, и ручной зверь, запечатленный на многих фотографиях, стал любимцем бригад и их своеобразным символом. Он, должно быть, немало способствовал распространению редкостно живучей мифологии относительно нашего национального пристрастия к медведям и россказням об их повсеместном обитании вплоть до Красной площади. Мишка вместе с солдатами кочевал по фронтам и тоже пострадал от газовой атаки в январе 1917 года, но врачи выходили его, назначив специальный рацион, а после войны зверя отдали парижскому зоопарку, где он, уже в полном благополучии, и дожил свою жизнь.
Правда, на идиллическом уровне отношения наших солдат с французами не удержались — слишком уж разные национальные характеры. С крестьянами общий язык находился легче, а городские французы относились к русским солдатам примерно так же, как к своему Иностранному легиону: «Дикие народы! Потому и воюют лучше цивилизованных». «Дикие народы» однако чувствовали такое, в лучшем случае покровительственно-снисходительное отношение, удивлялись прагматизму французов и все же перенимали то, что нравилось. И раз здесь принята приветливость в обращении и всякого ждет, к примеру, в кафе радушный прием, то можно и зайти, и раскланяться и, раз к тебе обращаются со всей учтивостью — «мосье» и «мерси» — заказать кофе, а не водку.
Чем же занимались солдаты, выздоравливая после ранений в госпиталях, или когда их отводили с фронта на отдых? Кстати сказать, одним из первых пожеланий, высказанных начальству по приезде, было устройство русской библиотеки — не зря же во Францию отбирали грамотных. Конечно, пока шли боевые действия, передышки были недолгими, и всё, что касалось солдатского досуга — театр, хор, шахматы и футбол, — в эти недели только зарождалось, а расцвета, скажем так, достигло уже после войны, в Плёре-на-Марне. Но до Плёра ещё надо было дожить.
Пожалуй, раньше всего возник хоровой кружок под руководством унтер-офицера Покровского. И это естественно. Почти в каждом полку русской армии помимо полкового оркестра был свой ансамбль народных инструментов с непременной балалайкой, гармошкой, гитарой и мандолиной и свои певцы. На одной из фотографий лагеря Майи запечатлен солдат с футляром для мандолины, на госпитальных фотографиях немало гитаристов, перебирающих струны.
Солдаты охотно записывались в хор, прилежно разучивали русские и украинские народные песни и даже кое-какие отрывки из опер и оперетт и с удовольствием давали концерты, на которые собирались не только сослуживцы, лишенные певческих талантов, но и французы со всей округи. В книге отец приводит репертуар солдатского хора: «Вечерний звон», «Розпрягайте, хлопцi, конi», «Закувала та сива зозуля», «Вырыта заступом яма глубокая», «Реве та стогне Днiпр широкий», «Вниз но матушке, по Волге».
Постепенно обнаруживались таланты — хор обзавелся солистами, не говоря уже о том, что руководитель хора Покровский, обладатель выразительного баса, всякий раз на концертах с чувством исполнял песню Варяжского гостя из оперы «Садко» и русские песни, в том числе свою любимую — «Есть на Волге утес». Коронным же его номером стало исполнение «Вечернего звона» под аккомпанемент хора, скрытого в кулисах. Специально для этой песни на сцене сооружали декорацию московского Кремля, а солист выходил в одежде странника с котомкой. Отец свидетельствует: «У Покровского была очень приятная, мягкая и густая октава, приводившая в восторг публику». Нашелся и свой тенор — хорист Большаков; публика с неизменным восторгом принимала арию Ленского «Куда, куда вы удалились...» в его исполнении.
Офицеры не принимали участия в концертах художественной самодеятельности (прошу прощения за термин советской эпохи), но, к примеру, капитан Первышин при всякой возможности ездил в Париж брать уроки пения у известного тенора Гийома Ибоса. (Другие ездили кутить, но рассказывать об этом незачем — эка невидаль. Оставим офицерские кутежи и солдатские попойки за кадром, как и тот прискорбный факт, что один из военных госпиталей пришлось сделать центром излечения венерических недугов. И вернемся к описанию иных времяпрепровождений.)
Как-то вдруг солдаты поголовно увлеклись шахматами. Энтузиасты готовы были целые дни просиживать за шахматной доской, причем, поначалу неправильно расставляли фигуры и ходили как бог на душу положит. Но нашелся среди солдат и настоящий знаток шахмат — Тюхтин-Яворский, человек в шахматном мире известный. В свое время газета «Русское слово» оповестила, что во время сеанса шахматной игры на двадцати досках в Английском клубе в Москве экс-чемпион мира Ласкер выиграл 18 партий, а две проиграл, причем обе гимназисту Тюхтину-Яворскому, шахматисту первой категории. (Первая категория в шахматах — довольно высокий разряд, его присваивают сильным игрокам со стажем не менее пяти лет.)
Тюхтин-Яворский охотно обучал шахматной игре всех желающих и организовал нечто вроде шахматного клуба. Самым прилежным среди его учеников стал отец. Он с восхищением описывает искусство Тюхтина-Яворского: «Как легко он играл вслепую — не глядя на доску! Офицеры часто приглашали Тюхтина-Яворского в офицерское собрание, где он демонстрировал свое искусство. Мастера отводили в отдельную комнату, даже завязывали платком глаза, и начиналась игра. Обычно против Тюхтина-Яворского играли все, кто хоть немного умел играть в шахматы, а он диктовал ответные ходы и легко всех обыгрывал, объявляя мат за матом».
К слову сказать, юношеское увлечение шахматами у отца с годами переросло в стойкую привязанность. Знатоки считают, что играл он на вполне профессиональном уровне, да и его шахматная библиотека свидетельствует, что её собирал не дилетант. Есть в ней, кстати, и том, посвященный мастерству Ботвинника, с дарственной надписью гроссмейстера. Когда папы не стало, мы с мамой передали эти книги Одесскому шахматному клубу — и бог весть, что с ними сталось...
Сколько себя помню, на отцовском столе лежала маленькая, с ладонь величиной, темно-вишневая коробочка. Раскрытая, она распадалась на два квадрата — шахматную доску с дырочками в каждой клетке, куда втыкались стерженьки крохотных фигур, и обтянутую малиновым бархатом крышку-корытце для ненужных фигур. Шахматная коробочка раскрывалась едва ли не каждый вечер: разбор партий и решение задач вошли в привычку, и только большой сибирский кот, считавший место на столе под лампой своим, позволял себе вмешиваться в этот молчаливый диалог с доской, трогая лапой фигурки или теребя желтый граненый карандаш фирмы «Фабер».
Папа любил разгадывать шахматные задачи, что печатались в «Красной звезде», и однажды под псевдонимом послал свое решение на конкурс. К удивлению редакции победитель в тот раз не откликнулся и не явился получать приз, но не отказал себе в удовольствии в разговоре с главным редактором «Красной звезды» генералом Макеевым одобрить рубрику и посоветовал усложнить задачи. Но я забежала слишком далеко — на полвека вперед…
Вернемся во Францию — на сей раз на футбольное поле на окраине Плёра. Земля эта принадлежала старику Пиньяру, у которого после роспуска Легиона квартировали солдаты и он, видно, вспомнив молодость и свое увлечение футболом, разрешил солдатам устроить там стадион. Соорудили ворота, правда без сеток, денег на которые не собрали, разметили штрафную площадку, центр и границы поля. Начали тренировки. Постепенно сложилась неплохая команда.
Не такая уж сильная, она, тем не менее, играя с французами, чаще всего выходила победительницей или, в худшем случае, сводила игру к ничьей. Как ни странно, французам не удалось победить ни разу. А ведь играли наши дилетанты и с молодежной командой из Фер-Шампенуаза (во второй раз разгромили её с фантастическим счетом — 11:0) и с сильной командой города Сезанн, которую победили просто-таки чудом. Изумленная случившимся команда Сезанна подарила русским сетки для ворот. Победили наши солдаты и команду летчиков из Шалон-сюр-Марн, пригласившую их на матч. И на чужом поле победили, и на своем. После второй победы последовал званый обед из русских блюд — и противники на футбольном поле подружились за праздничным столом.
Было у наших солдат ещё одно занятие: фехтование, которому их учили специально присланные французские инструкторы. Зачем учили, бог весть — неужели случалась от того польза в реальном бою? Ничего об этом, кроме самого факта, не знаю, но занятия по фехтованию были, и папа помнил, как называются фехтовальные приемы, мог показать и стойку, и выпад, и перевод, и объяснить, что такое батман и флешь-атака, и атака с финтами. А я, прилежная чтица «Трех мушкетеров», вникая в финты и батманы, и не подумала спросить, зачем их учили, да и вообще — ни о чем…
Но все же самым сильным увлечением, главным занятием солдат в дни долгожданного отдыха или вынужденного досуга в Плёре был самодеятельный театр. По благоволению старика Пиньяра, доброго гения наших солдат, театр расположился в бараке на окраине Плёра. Солдаты сами выбирали пьесы — да какие! «Власть тьмы», «Дни нашей жизни» Леонида Андреева, «Где тонко, там и рвется» Тургенева, что-то серьезное из Чехова (не знаю, к сожалению, что) и его сценку «Медведь».
Ну и, конечно, без водевиля в театральном репертуаре не обошлось. Поставили оперетту «Иванов Павел», о которой хочется рассказать особо. Впервые представленная в Петербурге весной 1915 года эта пьеска, сочиненная в соавторстве режиссером Мариинского театра Виктором Романовичем Раппапортом и комедийным актёром Степаном Николаевичем Надеждиным, с оглушительным успехом шла повсеместно до самой революции. Ее мгновенно разобрали на цитаты, а песенки напевали повсюду от мала до велика, но с особенным чувством — школяры, замученные экзаменами.
Соавторы назвали свое сочинение «фантастической оперой с провалами, превращениями и апофеозом», хотя публика, думаю, не обнаружила там ни метаморфоз, ни апофеоза, что же до «провалов», то выяснить, кто именно из действующих лиц проваливался в тартарары (то бишь в люк на сцене) установить не удалось.
Сюжет пьески незамысловат. Гимназист Иванов Павел, готовясь к экзамену, засыпает, упав головой на парту, и видит сон, в котором ему являются опостылевшие Науки (старые грымзы), и очаровательная девица Шпаргалка.
Ариозо Шпаргалки (на мотив «Мой миленький дружок, любезный пастушок») звучит так:
Шпаргалочку перебивает встревоженная маменька отрока, явившаяся, как тень отца Гамлета, с наставлением:
Завершив наставление, Маменька удаляется, а незадачливый ученик, стряхивая дремоту, жалуется на судьбу:
Несчастный школяр засыпает снова, уткнувшись носом в учебник. И тут-то ему являются разнообразные Науки — одна за другой (за исключением Закона Божьего, который не антропоморфизируется вследствие цензурных ограничений). Старые ведьмы наперебой пристают к несчастному Павлуше с заданиями и поучениями.
География страшным голосом сообщает страшную новость:
Словесность ехидствует:
История, выдвигаясь на авансцену, злодейски допытывается:
Наконец неуемная Геометрия, выделывая курбеты, долженствующие иллюстрировать пропеваемые тезисы, оповещает человечество:
Вот, собственно, ради этого куплета и хотелось поподробнее рассказать о пьеске про бедного Павлика. Вот, оказывается, откуда взялась присказка, существующая, кажется, со времен самого Пифагора и дошедшая до наших времен!
Не на шутку увлеченные театром солдаты сами играли роли, сами ставили, сами мастерили декорации. Барак на окраине Плёра в округе вскоре стали называть «Русским театром». Нашелся хороший художник — Борис Сахаров, окончивший Московское Строгановское художественное училище, у него появились ученики, и в результате к постановке «Дней нашей жизни» создали великолепную декорацию — вид на Москву с Воробьёвых гор, а для хора, к «Вечернему звону» — декорацию Кремля.
Поначалу доморощенные артисты задумались: где взять женщин на роли представительниц прекрасного пола? И встали в тупик. Собрались было пригласить француженок, но вовремя вспомнили, что спектакль идет на русском языке, которого мадмуазели не знают. И тут кто-то блеснул эрудицией, сообщив, что в Китае (не то в Японии), женщин вообще не допускают на сцену: все женские роли исполняют мужчины. Воодушевленные восточным примером, подобрали более-менее подходящих парней, обрядили их в женское платье, приладили шляпки — и дело пошло. Театр возглавил Виктор Дмитриевский, у которого обнаружился столь необходимый предприятию режиссерский талант.
Виктором Дмитриевским отец именует в романе Дмитрия Алексеевича Введенского, с которым был дружен. Кстати сказать, большая часть персонажей сохранила имена своих прототипов (родственники по матери, Гейдены, купец Припусков), но некоторые, в том числе главный герой, переименованы. Что до протагониста, то иначе и быть не могло, но почему и другие? Думаю, в каждом случае тому была своя причина.
Нетрудно догадаться, почему отец дал другое имя Д. А. Введенскому, с которым вместе вернулся из Франции и о дальнейшей судьбе которого ничего не знал. Вспомним Личный листок, заполняемый при приеме на работу все семьдесят лет советской жизни — кто знает, о чем умолчал, заполняя его, Дмитрий Алексеевич. И хотя, прошли годы — казалось бы, мало ли кто где и когда служил — отцу показалось естественным переименовать Дмитрия Алексеевича, чтобы невзначай ему не навредить.
А вот почему своего любимого командира в романе папа назвал Мачеком, а не его настоящим именем — Прачек, я не знаю. И, увы, ничего не знаю о том, как сложилась судьба этого замечательного человека.
Но вернемся в театр. Французы, в который раз удивившись русским причудам, помогли с реквизитом: принесли мебель, ширмы, большое зеркало, занавески, костюмы, в том числе женские платья. Тот, кто помог со сценическим антуражем, получал право на место в первом ряду. Самое почетное кресло отвели местному богачу, предоставившему для постановки пианино, на котором в спектакле «Где тонко, там и рвется» исполнителю роли Верочки пришлось сыграть сонату Клементи. И ведь Михаил Костин, до театра и не касавшийся клавиш, ее сыграл! Хоть как-то освоил игру на фортепиано под руководством поручика, знавшего нотную грамоту. Оба не пожалели ни времени ни сил — воистину охота пуще неволи.
Однако с настоящей пьесы, с большого спектакля самодеятельные артисты начать не решились. Первым представлением стали живые картины. Этот ныне забытый жанр требует пояснения. Живые картины, иначе называемые позами (или, на французский манер, аттитюдами), — это безмолвные пантомимические композиции, изображающие общеизвестные художественные произведения или же воображаемые картины или скульптуры. И если во Франции со времен Великой революции вошло в обыкновение представлять живые картины на сюжеты из античной истории, то в России в начале XX века чаще всего в аттитюдах являлась богиня Венера в сопровождении не менее очаровательной свиты.
По понятным причинам живые картины Плёра обратились к другим сюжетам. О них упомянуто в папиной книге. Первая картина «Соглядатай с лампой» представляла местного кюре, который неустанно следил за поведением русских солдат и, не понимая ни слова, на всякий случай подслушивал их разговоры. Вторая картина представляла предосудительное поведение воинов, встревожившее кюре: на сцену выходил солдат, весь обвешанный французскими баклажками, и застывал, простирая руку к дорожному указателю, гласившему «В Коннантр!» — именно там солдаты покупали дешевое вино. Завидев протагониста и вывеску, зал счастливо хохотал.
Возможно, эта живая картина и вдохновила рядового Калистратова на сочинение стиха, опубликованного местным изданием — «Шампанской военной газеткой»:
Рядом «Шампанская газетка» поместила плод раздумий поручика М. — его поэтический «Афоризм»::
Я и сейчас иногда открываю этот письмовник — и не просто затем, чтобы прикоснуться к чуть желтоватым страницам 1893 года издания. Он бывает полезен и мне — для особо почтительных официальных писем, в которые как нельзя кстати вставляется витиеватый, старинного склада оборот. Вот ведь какая долгая тень — дольше века...
Там, в концлагере у Атласских гор, и была сложена эта песня:
Все, кому посчастливилось выжить во французских концлагерях (а их единицы), свидетельствуют: если есть на земле ад, то он там, куда выслали мятежных лакуртинцев.
Вот от чего судьба спасла отца, ранив разрывной пулей в руку. В госпитале он пробыл долго, а, когда вышел, никаких вариантов, кроме каменоломен и Легиона, не оставалось. В автобиографии отец писал, что работал в каменоломнях, хотя мне сомнительно: он ведь довольно рано записался в Иностранный легион, о службе в котором потом долго умалчивал. Но солдатскую книжку Легиона он тем не менее сохранил и сам отдал ее вместе с книжкой Елизаветградского полка в Музей Вооруженных сил, правда, уже в безопасные шестидесятые годы.
Надо сказать, что в Личных листках — анкетах, которые помнят все, кто работал при советской жизни, — среди прочих вопросов вплоть до семидесятых годов был и такой: «Служили ли вы в Белой армии, а также в армиях других государств?» Формулировка не оставляла сомнений: служба в Белой армии и в армии любого иностранного государства — равноподозрительные деяния. Но дело даже не в анкетной формулировке.
Если служба в Экспедиционном корпусе в принципе не считалась криминалом — там служили по призыву, то с Иностранным легионом, куда поступали добровольно, дело обстояло иначе. Позиция Советского правительства по этому вопросу четко изложена в прокламации, распространявшейся среди русских войск во Франции. Там говорилось:
«В настоящее время французские войска выступили с враждебными действиями против революционной Российской республики. Следовательно, русские солдаты, став солдатами Легиона, косвенно принимают участие и в войне Франции против революционной России.
Совет народных комиссаров призывает всех русских солдат всеми способами противиться записи во французскую армию, а добровольно поступающих в Легион Совет народных комиссаров объявляет врагами республики и революции».
Прокламация подписана Лениным, наркомом по иностранным делам Чичериным и управляющим делами СНК РСФСР Бонч-Бруевичем.
И, естественно, отец, в подробностях описывая в автобиографиях, прилагавшихся к Личному листку, все перипетии своей службы в корпусе, об Иностранном легионе — помня определение «враг республики и революции» — не упоминал. Коротко извещал: «После госпиталя и до возвращения в Россию в 1919 году работал в каменоломнях». Впервые о службе в Легионе сказано только в автобиографии, написанной в 1948 году, видимо, потому, что во французской печати (в связи с награждением отца орденом Почетного легиона в 1945-ом) проскользнули сведения о том, что он был в Иностранном Легионе.
А сослуживцы отца, вернувшиеся на родину, не упоминали на всякий случай и о корпусе — пребывание за границей, мягко говоря, не украшало биографию, хотя первую группу солдат, возвратившихся из Франции, принял в Кремле Ленин.
Бои, которые вела Марокканская дивизия, оказались еще тяжелее, чем те, что выпали на долю Экспедиционного корпуса. Тяжелее всего пришлось летом и осенью 1918 года после захвата противником Суассона и при прорыве линии Гинденбурга. Тогда положение спас русский батальон Марокканской дивизии, и с тех пор эту часть стали называть Легионом чести — Русским легионом чести.
Служба во французской армии кончилась для него торжественно — участием в Параде победы. В тот день, день Победы в Великой войне, как её когда-то называли и до сих пор называют во Франции, 11 ноября 1918 года отец прошел по Вормсу в парадном строю. Парад совпал с его днем рождения (если считать по старому стилю). Отцу исполнилось двадцать лет и за плечами остались четыре года войны, а на груди — Георгиевский крест и три французские награды. Наверно, только у него в жизни было два Парада победы — на втором, 24 июня 1945 года, он вел по Красной площади Второй Украинский фронт. Не знаю другой такой судьбы.
Не думаю, что цыганкино пророчество подтолкнуло его к возвращению, и все же жалею, что не спросила — почему он тогда вернулся? Он ведь и из Испании, пробыв там три командировочных срока, вернулся после последнего грозного предупреждения: «Возвращаться немедленно таким-то транспортом в сопровождении такого-то лица. В противном случае считаем невозвращенцем». Чистым безумием было возвращаться после такого приказа — почти что приговора, уже зная, что происходит на родине. А он вернулся, конечно же, сознавая, что рискует свободой и жизнью. Почему?
Здесь, снова во Владивостоке, начинается уже другая история, но прежде надо еще закончить эту — эпилогом.
Сорок два года спустя, в конце мая 1960 года, отцу довелось вновь побывать во Франции, на этот раз в составе советской правительственной делегации.
Надо сказать, что запланированной встрече на высшем уровне предшествовал международный инцидент — первомайское вторжение американского разведывательного самолета У-2 в советское воздушное пространство. Завершилось оно самым прискорбным для США образом: самолет сбили, а летчик Пауэрс, не пострадавший при крушении, подтвердил, что выполнял разведывательный полет и вовсе не случайно оказался в небесных просторах вероятного противника.
Американская делегация по неведомой причине полагала, что на саммите возможна фигура умолчания, но руководитель советской делегации Н. С. Хрущев еще до начала переговоров потребовал публичного осуждения содеянного США и заверения с их стороны, что впредь разведывательных полетов не будет. Глухое молчание в ответ. Делегации, прибывшие во Францию, ещё на несколько дней остаются в Париже, неустанно совещаясь, а у советской делегации появляется свободное время — она свое слово сказала.
И вот как раз тогда, за общим ужином в посольстве отец и упомянул о своей службе в корпусе, о боях на Шампанском фронте и восстании в лагере Ла-Куртин. Как нельзя кстати пришлась тогда эта старинная история — и не только к застольной беседе! Отцовский рассказ, если его сделать достоянием общественности, во-первых, напомнит Франции о воинском союзе былых времен и, во-вторых, отвлечет прессу от дипломатической распри. Н. С. Хрущев понял это мгновенно и, узнав, что до помянутого отцом Плёра-на-Марне путь недальний, предложил съездить туда, устроить отцу «свидание с юностью».
Та же дорога, почти не изменившийся Плёр — знакомые дома, таверна на окраине и встреча с крохотной, иссохшей старушкой, в которой невозможно узнать хозяйку таверны — Марго. Она помнит русских солдат — да и как не помнить, если они, покидая Плёр, свечой написали на потолке ее имя! И про медведя помнит все селенье — рассказы о нем передавались из поколения в поколение, а сын старика Пиньяра Рене (ныне почтенный фермер пятидесяти с небольшим) и посейчас гордится тем, что тогда ему, мальчишке, позволили погладить ручного зверя.
У этой поездки (которой, как ни странно, мы обязаны неудачливому летчику Пауэрсу) были немаловажные следствия и для отца — он взялся за роман, — и для тех солдат корпуса, что вернулись в Россию.
После публикации в «Огоньке» очерка о поездке в Плёр, где впервые открытым текстом говорилось о наших солдатах во Франции, отцу стали писать однополчане — со всех концов нашей необъятной родины и из иных мест приходили письма: Вологда, Казахстан, Сибирь, Франция, Югославия и даже Австралия.
Ведь служба министра обороны в корпусе фактически реабилитировала тех, кто там служил и, вернувшись на родину, скрывал это обстоятельство. Надо заметить, что Иностранный Легион остался за кадром этой истории — а ведь именно в Плёре по окончании войны шло расформирование русского Легиона Чести, и об этом помнили те, кто там служил. Таким образом, и у них, записанных во «враги революции», а не только у тех, кто после корпуса работал в каменоломнях, возникла возможность легализации своего боевого стажа и, следовательно, получения существенной надбавки к пенсии.
Фигура умолчания оказалась весьма многозначительной и полезной. Журналисты — не историки, лишними знаниями не обременены, и потому во французских публикациях и, конечно же, в огоньковском очерке об Иностранном Легионе ни слова, хотя дата — 1919 год — упомянута (корпус к тому времени уже давно был распущен). Что ж, sapienti sat . (Это, кстати сказать, одна из любимых отцовских латинских цитат, частая его маргиналия.)
У меня хранятся письма сослуживцев отца с воспоминаниями и просьбами подтвердить боевой стаж. Сохранилась и папина переписка с военным архивом по поводу документального подтверждения стажа сослуживцев, и его обращения в инстанции, ведающие пенсией. Если же они с автором письма служили в разных подразделениях, и сам он подтвердить стаж не мог, то непременно посылал адреса тех, кто служил вместе с автором письма и тоже откликнулся на публикацию в «Огоньке», — они свидетельствовали друг за друга. Так легализовали свое участие в войне многие солдаты Шампанского и Салоникского фронтов.
Поразительно интересны эти письма, короткие или на двадцати страницах. И своим слогом (к примеру: «Бонжур мусью Малиновский, мой однополчанин и приятель незабываемых лет!»), и всей историей последующей жизни, описанной простодушно и безыскусно. Они бесценны и как историческое свидетельство, и как человеческий документ.
Есть даже воспоминания об алжирских лагерях, а в одном из писем (страницах на тридцати) — целая антология солдатского поэтического творчества: песни, частушки и нечто эпическое, начинающееся словами: "В Ла-Куртине было дело…" Знаю, что весь этот драгоценный материал папа отдал перепечатать и переслал в издательство, видимо, в Воениздат. Там он не пригодился — и канул в небытие, за исключением оставшихся у нас дома нескольких дубликатных страничек.
На каждое письмо отец отвечал сам, не через секретариат. Вот, к примеру, один из его ответов — М. А. Костину, тому самому, что блистал в роли тургеневской Верочки и ради театра научился игре на фортепиано. Кстати, из письма следует, что Костин играл главную роль и в «Днях нашей жизни» Леонида Андреева:
Я, конечно же, помню Вас — маленького солдатика, сыгравшего Оль-Оль в «Днях нашей жизни». Увы, ни следа не осталось в Плёре от барака, где был наш театр.
Видел я и хозяйку таверны, жену старика Пиньяра. Ей уже 80 лет. И проезжал мимо того поля, где старик Пиньяр разрешил нам играть в футбол.
А недавно получил письмо от Константина Дмитриевича Лебедева – помните, в нашей футбольной команде он играл за левый край и очень ловко вкатывал с корнера под верхнюю штангу мячи в гол? Посылаю Вам его адрес.
В Россию я вернулся в 1919 году через Владивосток вместе с Дмитрием Алексеевичем Введенским. Там мы с ним и расстались, и теперь только от Вас я и узнал о нем.
А с Васей Ермаченко мы вместе служили в 240-м Тверском полку в 27-й дивизии Красной Армии, но в январе 1920 года я заболел тифом, долго лежал в госпитале, чудом выжил, а Вася с полком ушел на Польский фронт, и так мы потерялись.
Всех товарищей-однополчан я растерял. В 1930 году умер от туберкулеза Миша Калинин. Николай Бережной со мной учился в Академии, а теперь, после войны не могу его найти. В Париже приходил ко мне в посольство Перевозчиков, кажется, он был ординарцем у капитана Прачека и остался во Франции, стал мебельщиком. Вот так.
В Плёре мы побывали в том самом кафе, о котором вы вспоминаете, оно рядом с мэрией.
Сердечное вам спасибо за письмо! Сколько воспоминаний оно расшевелило!»
Все письма однополчанам отец подписывал так:
Хочется спросить, где были те, что спустя всего лишь четыре года — по случаю столетнего юбилея — вспоминали о Великой войне, наперебой обвиняя своих предшественников в постыдном забвении национальной истории…
И так же точно на других фотографиях: двое-трое, если не убиты на войне, дослужили до запаса, еще четверо не дожили до войны, еще о двоих никаких сведений… Всего фотографий десять. Вот какая статистика. И это — выпускники самой лучшей академии, самые нужные стране в 41-ом году люди...
Отец его состояние понимал и, раз уж пришлось к слову, хотел раз и навсегда внести ясность: «Служите спокойно». Василий Иванович подтверждает: герой того дня, Иван Петрович Хотемкин, по его собственному признанию, после собрания «перевел дух», а на вполне благополучном служебном росте бывшего унтер-офицера затрещина никак не отразилась.
Как все пересеклось! Значит, там, где Аполлинер был ранен, воевали наши солдаты, и, может, стихи, которых по-русски ещё никто кроме меня не знает, написаны в том же окопе, что запечатлен на этом снимке, где папа совсем еще мальчишка — вот он, в каске...
Мурмелон, весна 1916.
1988, 2014.